Командир медвзвода «Борменталь»: «Со мной случилась моя жизнь»

  
0
Командир медвзвода «Борменталь»: «Со мной случилась моя жизнь»
Фотографии предоставлены «Борменталем»

 

До того, как уйти добровольцем в зону специальной военной операции в 2023 году, командир медицинского взвода «Борменталь» был детским психиатром и востребованным психотерапевтом, работавшим в гештальт-парадигме. В этом качестве он первым в научном сообществе и для широкой публики озвучил необходимость развития суверенной психотерапии. Заявил об этом во всеуслышание в перерыве между контрактами и после реабилитации по ранению. Теперь «Борменталь», по мере сил, занимается своим детищем прямо из зоны боевых действий.

Нетривиальный жизненный путь нашего героя мы обсуждали тоже нетривиально: по дороге с ЛБС в ближайший город, откуда ходят поезда. «Борменталь» спешил домой в краткосрочный отпуск — у него родился сын. Четвёртый ребёнок в биографии реформатора психотерапии.

 

— У тебя родился сын. Поздравляю! Я путаюсь: сколько в итоге мальчиков и девочек у тебя?
— В этом футбольном матче счёт равный — 2:2. Думаю на этом остановиться.

 

— Тут уж как распорядится судьба. Ты, я думаю, на старте и этого не планировал.
— Абсолютно. Если бы мне кто-то сказал, когда я женился в 18 лет: «Пройдёт тридцать лет, у тебя будет столько детей», — я бы офигел.

 

 

— То есть, ты тогда был ещё что? Нежным, наивным, плохо себя знающим?
— Ну что ты ожидаешь от 18-летнего? И у меня же намешано всё, надергано, жизнь такая пёстрая.

 

— Давай с самого начала. Ты у нас уроженец чего?
— Не знаю.

 

— В смысле? В каком месте ты родился?
— Это не считается.

 

— Что значит «не считается»?
— Мать моя на девятом месяце беременности поехала к подруге есть арбузы — в Херсон, из Ленинграда. И там меня родила. Посидела неделю в роддоме, вернулась сдавать госэкзамены.

 

— То есть ты должен был родиться в Ленинграде, но родился в Херсоне. А почему тогда тебя в Донецк, чёрт, занесло поступать в медицинский?
— Однажды моей бабушке надоело жить в Беларуси, куда она приехала из Магадана, и она двинула к своей родной сестре, которая жила в Шахтёрске Донецкой области. Та вышла замуж за бандеровца, его туда сослали после войны. И она позвала сестру: «Поехали, тут тепло, фрукты, черешня, абрикос, всё дела». Бабушка поменяла квартиру и приехала, и одну из дочерей — мою мать — за собой везёт.

 

 

— Значит, ты родился не там, где должен был, но это оказалось судьбой, знаком. Как бы привет: ты в итоге будешь где-то здесь, неподалёку.
— Мой исток — ни Питер, ни Херсон, они вообще не считаются. Если смотреть на мою линию жизни, то определяющей для меня стала жизнь в Донбассе. Там я вырос, там прошло моё детство, там я закончил школу.

 

— И поступил в Донецкий медицинский институт. Ты хотел быть сразу психиатром?
— Нет, хирургом.

 

— Откуда было такое желание?
— Как мужчины идут в медицину? Это такая мейнстримовая штука.

 

— И кто же тебя соблазнил отойти от мейнстрима?
— Жена. Моя вторая жена была психиатром.

 

— У тебя были все шансы остаться на Украине, но ты стал гражданином России ещё до известных событий.
— Да. Я встретил свою третью жену и поехал за ней в Уфу, подал документы на гражданство. Уже начиналась «оранжевая революция». Донбасс, понятно, был за Россию, но особо по этому поводу не парился. И вокруг не было ощущения, что он сфокусирован на этом. Здесь у людей всегда были и есть твёрдые убеждения, но люди на Донбассе работают. Не бегают, а работают.

 

— Да-да-да. Донбасс порожняк не гонит, как известно.
— Так точно.

 

— Получается, всё как бы само собой вышло: ты превентивно стал гражданином России.
— Всё из глубины самой жизни происходит. Происходит, и всё время нужным образом. Самые правильные решения, которые я принимал, я принимал исходя из себя, а не из политической или идеологической обстановки. Я влюбился, хотел быть с любимой, принял такое решение. Со мной всё время случается моя жизнь.

 

— Потом наступает 14-й год, а ты уже устроил свою жизнь в Уфе. Востребованный специалист, успешный психотерапевт. Казалось бы, ты очень далеко от Донбасса. Но с началом специальной военной операции ты стремишься попасть в её зону.
— Я думал, искал. С октября, наверное, с сентября 2022-го.

 

 

— Какие были соображения, когда ты начал искать? Что это был за момент?
— Соображение пойти на войну.

 

— По причине?
— Помощи стране. Унять муки совести.

 

— Унять муки совести?
— Конечно. Здоровые мужики с Донбасса, выросшие в Донбассе, ни фига этому Донбассу не помогают.

 

— Ты чувствовал, что это несоразмерно тебе?
— Трудно так жить. У меня намерение поехать было ещё в 14-м, когда всё началось. Я не пошёл из-за детей. Но совесть-то никуда не делась.

 

— Я помню, как в начале твоего второго захода на войну я задала тебе вопрос: «Почему ты здесь?» — и была до слёз тронута коротким ответом: «Родине помочь».
— Ну, конечно, помочь.

 

— Давай, по правде. Половина мужского населения страны только и мечтает о том, чтобы никогда не соприкоснуться ни с чем подобным. В чём дело? Девальвация мужского функционала защищать?
— Я на это со временем стал мягче смотреть. Во-первых, мы же здесь воюем для того, чтобы там был мир. Сейчас, конечно, это условно уже всё из-за дронов, но тем не менее. Чтобы была мирная жизнь. Лично я, как воюющий, не хочу приезжать в отпуск и снова видеть людей в камуфляже, вставать по расписанию и передвигаться по населённому пункту с учётом оперативной обстановки. Я не за это воюю, не надо всю страну превращать в казарму.

 

— Самый доходяга, самый задохлик, который сейчас здесь, на войне, для меня больше мужчина, чем весь из себя люксовый там.

— Сидел я как-то в кафе. Напротив — компания мужиков, день рождения, человек пятнадцать. И я поймал себя на том, что смотрю на них как на личный состав, который почему-то не занят выполнением боевых задач. Смотрю и оцениваю: вот этот пойдёт, этот не пойдёт. А потом думаю: люди сидят, ну, нельзя сказать, что в супердорогом, но и не в такой забегаловке, как мы с тобой сейчас. Как-то они тратятся, значит, как-то зарабатывают. Значит, они какую-то пользу несут, создают общественные блага в стране. А это экономика. Вот я их выдерну — где от них будет больше пользы? Для страны, для войны: если они будут там или тут? Я не уверен, что тут. Может, среди них есть совсем бесполезные, которых если выдернуть, никто этого и не заметит. А может, и нет. Нельзя ломать экономический базис. Понимаешь, он может, как угодно, о себе думать, не любить войну, бегать от неё. Но если он приносит объективную пользу обществу и не хочет идти на войну — ну и ладно. Это такие базовые соображения. Ну и потом, у меня есть крепкое ощущение, что всё это надолго и у всех ещё будет возможность побывать в лесополке, рано или поздно.

 

 

— Но он будет таким же солдатом, если он внутри себя не чувствует желание защищать?
— Допускаю, я идеалист. Но у меня есть причины. Смотрел сегодня 19-летнего парня, его привёл командир, с одной детской болезнью. С детства не было, сейчас возобновилась. Ему скоро будет девятнадцать. Я его спрашиваю: «Зачем ты пошёл на контракт?» Он говорит: «Хотел в шестнадцать, как исполнилось восемнадцать, так и пошёл». И дальше: «Мне за страну обидно. Нацисты над людьми измываются». Девятнадцать лет парню, нет полных! Он учился в кадетском училище и как только смог, оказался здесь. Вот восемнадцатилетние!

 

— Видишь! Это настоящий мужчина, хоть и восемнадцатилетний. Если брать архетипически, глубинно: мужчина, который не хочет защитить свой дом, — что-то с ним не то. Что-то с ним случилось.
— Я думал об этом. Помнишь, мы с тобой разговаривали про воинское сословие?

 

— Было дело.
— Ну вот. Оно будет возрождаться. Да оно уже возродилось явочным порядком.

 

— В сознании страны ещё нет, а на деле миллион уже появился, который знает, что такое армия.

— Знают, что такое армия, и, соответственно, их сознание уже перестроилось в армии. Так что война послужила явочным порядком. К примеру, я был сугубо гражданским человеком, теперь у меня нет непреодолимого желания вернуться на гражданку. Это не значит, что я хочу быть военным. Думаю, нам всем теперь актуально рассматривать социальное пространство как синтетическое. Не существуют только военные и только мирные, не существуют только врачи и все остальные. Одно перетекает в другое.

 

— И ты уже успешно спаял в самом себе это, синтезировал. Скажи, а есть какие-то ограничения на войне, которые для тебя оказались трудно выносимыми?
— Вообще никаких. Понимаешь, я дома. Все, кто сюда приехал, они служат, они не дома. Как бы долго ни находились, как бы ни привыкли — они не дома. А я дома.

 

— Хитренький.
— Я вот тут обедал, ужинал в 2002-м, 2005-м, 2008-м.

 

— Ты в Донецке сколько прожил?
— Семь с половиной лет, пока учился.

 

— Вернуться было радостно, несмотря на причину?
— Волнительно, да. Я же последний раз был перед войной, в 2013 году. Я вернулся в место, в котором не просто давно не был, а приехал его защищать от врага. Это другой уровень включённости.

 

— Куда ты отправился, когда подписал контракт?
— Сватово, Кременная.

 

— Жарко там сразу было. Пробыл ты там месяц или сколько?
— Затрехсотился через месяц.

 

— Расскажи об этой эпичной поездке в кузове грузовика.
— Командир поставил мне как командиру группы эвакуации задачу вытащить тела погибших накануне. Мы вытаскивали тела, части тел. И тут миномётный обстрел. Пацаны загрузились, я последний прибежал — уже негде было сесть, и надо было быстро уезжать. Ну, я запрыгнул в кузов, прямо на трупы лёг. И тут под днищем разорвалась мина, прямое попадание. Пацаны мёртвые второй раз умерли, все осколки приняли на себя. А мне, видимо, рикошетом, всё-таки попал в пятую точку.

 

— Они тебя спасли, получается. Вернее, тебя спасло принятое решение залечь вместе с трупами. Это было ужасно?
— Трупы — это не ужасно.

 

— Это потому, что ты врач? Обычные люди такие: «Ааа, трупы, блин, я там лежал и думал: быстрее бы приехали».
— Я обычный врач.

 

— Это было твоё первое соприкосновение со смертью с такого близкого расстояния?
— Нет. Четвёртое или пятое.

 

— А как это было в первый раз?
— Мы зашли на позицию, там сидели, и вдруг противник пошёл на нас в накат. Мы отстреливались, один наш погиб, мы хотели его вынести, откатились. Ну и противник рывком занял нашу позицию. Там остался мой рюкзак с медикаментами. И мы решили отбивать её обратно. Я с автоматом, в одной разгрузке с магазинами — бронежилет и каску мне что-то даже не пришло в голову надеть в пылу. И вот мы просто в упор стрелялись.

 

— Настоящий стрелковый ближний бой, получается.
— Да, метров тридцать где-то было. Двоих мы задвухсотили — вернее, видели, что они упали. Но что с ними произошло, неизвестно, мы не заняли позицию, чтобы проверить. Я вообще в первый раз стрелял в противника, в первый раз участвовал в бою.

 

— И как ощущения?
— Да никак. Работа и работа.

 

— Ну, подожди, мы же понимаем, что психика в любом случае присутствует.
— Да, конечно. Я был злой. Там мой рюкзак, там мои медикаменты, я их собирал. Я сейчас убью всех тварей, чтобы забрать свой рюкзак. Я был злой, что мои вещи потеряны. Это потом я привык, что имущество постоянно на войне исчезает. А тогда это было моё! Моё!

 

— Причём ты сначала разозлился, а потом уже последовательно себя вёл. А не внутри боя почувствовал злость. Ты сознательно пришёл забрать своё.
— Да, я хладнокровно вёл себя, у меня не было паники, страха смерти. Я внимательно высматривал свой рюкзак.

 

— Получилось?
— Забрать не получилось, мы отступили. Я там ещё дня три просидел, потом ротация, я ушёл. Остальные остались и погибли.

 

— Их ты потом и вытаскивал, когда тебя ранило. Ты думал о том, что мог остаться там и уже не вернуться?
— Мог быть, но не был. Значит, повезло мне, вот и всё. А вот Закону не повезло. И Колывану.

 

— Расскажи о них.
— Закон юристом был, два высших образования. Жил во Владивостоке, переехал в Калининград — радикально так переехал, вместе с женой, с детьми. Психологом работал в хосписе. Мы когда копали блиндаж, обсуждали Юнга, педагогику, философию.

 

— Всегда можно встретить кого-то такого на войне? Или это исключение?
— Нет, исключение. Колыван был попроще, но не менее чёткий. Сибиряк, охотник. Всё говорил: «Возьму в плен негра, пригоню, будет у меня рабом работать».

 

— Он шутил или правда собирался?
— Непонятно.

 

— Давай поговорим о том, что ты ощутимо встряхнул профессиональное сообщество заявлением о необходимости создания суверенной психотерапии. Почему ты пришёл к этой мысли?
— Ещё до СВО мне стало ясно, что та психотерапия, которая есть, себя исчерпала. Показала свою политическую ангажированность, идеологизированность, большие пробелы в образовательных моделях.

 

 

— Но только собственный опыт, подсвеченный войной, дал возможность это сформулировать и увидеть окончательно?
— Что-то вроде того. В первый заход я что-то лучше понял, приобрёл на войне новые компетенции. Понял, что все мои довоенные размышления о психотерапии имеют смысл. Что это один из разделов деятельности, которыми я теперь могу заниматься. Я же тоже мыслю в парадигме, что война закончится и дальше я хочу этим заниматься. Мне надо было об этом рассказать.

 

— Я помню прекрасный, прорывной семинар по боевой травме, придуманный тобой после ранения. На тот момент, фактически, ноль профессиональных сообществ предлагало думать на эту тему. А у тебя уже был оформленный по всем правилам продукт.
— Да, я как раз стал всё это продумывать, и импульсом к тому, чтобы затеять столь масштабный семинар, стало то, что у меня в руках оказался живой, актуальный рабочий материал.

 

— У тебя есть ещё более глобальные мысли о параллельном импорте в психологии. Как это можно организовать в подобной сфере деятельности? Это же не лес рубить и вывозить.
— Начнём с того, что параллельный импорт должен состоять в отказе учитывать авторские права, отказе от стремления узурпировать целые сферы деятельности в профессии. Необходимо перестать воспринимать западные терапевтические модальности как чужую интеллектуальную собственность. Когда метод практикуется здесь, он становится нашим, русским явлением — и по смыслу, и по организации.

 

— Но ведь тот же психоанализ или диалектически-поведенческая терапия — это достижения западной психотерапии. Как они могут стать «русскими»?
— Если их практикуют в России, они перестают принадлежать Западу. Их применяют к нашему контексту, на наших клиентах, в наших институциях. Тот же психоанализ в Москве и в Вене — это всё равно две большие разницы. В России это чисто русское явление, в том числе и на организационно-методическом уровне. Заниматься параллельным импортом означает изучать свой собственный модус существования в этих модальностях, описывать его, осознавать, называть русским и развивать дальше.

 

— Звучит прекрасно. Но есть ещё политика. Как тогда выстраивать отношения с западными ассоциациями? Просто игнорировать их?
— Нет, игнорировать не получится. Нужно переформатировать само взаимодействие. Мы не просим у них разрешения — мы договариваемся на принципах захвата организационной и смысловой власти. Равноправие — это слишком мягко. Нам нужен перевес.

 

— Давай на примере того же гештальт-сообщества — как это может выглядеть?
— Пожалуйста. Первое: правление Европейской ассоциации гештальт-терапевтов должно наполовину состоять из россиян — не в качестве наблюдателей, а полноправными членами. Второе: все членские взносы европейских коллег поступают на счета в российских банках — это меняет финансовую зависимость. Третье: любые решения — по конференциям, этическим стандартам, политике — принимаются только при нашем решающем голосе.

 

— А что с обучением и тренерами?
— Строгий паритет, равенство обучающих стандартов. Сколько европейских тренеров приехало к нам — столько наших поехало к ним. Никаких односторонних потоков. Темы и направления работы формируются наполовину из наших общественных нарративов — нам совершенно неинтересно работать на их повестку.

 

— Похоже на настоящую революцию: отказ следовать современным западным социальным, культурным и прочим эдиктам.
— Конечно. Суверенная психотерапия жёстко предполагает, что российские члены правления имеют право запрета на обучающую деятельность по определённым темам. А европейские тренеры такого права не имеют. Это принципиально: мы решаем, что нам можно предлагать, а что нет. Кстати, взносы российских членов ассоциации остаются в стране и направляются исключительно на российские нужды.

 

— То есть ты видишь процесс как полный захват управления методами?
— Да, необходимо взять власть над методами и модальностями и отобрать её у западных ассоциаций. Мы берём содержательную часть и сделанные ими открытия, а общественно-политическую нагрузку оставляем вне нашего социума. Это и будет параллельным импортом в психологии: оставляя суть, возвращаем власть. Так мы становимся хозяевами в собственном профессиональном доме.

 

— Кажется, тут недалеко до вопроса о том, что мы будем сертифицировать иностранцев для работы.
— Не вижу никаких противоречий. Создание Полимодального сертификационного российского центра логично вытекает из всего вышесказанного. Его задача — чтобы уже мы, российские специалисты, аттестовали зарубежных коллег, в первую очередь из Европы и США, и определяли, насколько они соответствуют критериям, чтобы называть себя психоаналитиками, гештальтистами, поведенческими терапевтами и прочее. Такой центр будет просто необходим, потому что впереди у нас глобальная задача — учить весь остальной мир тому, что по-настоящему является качественной психотерапией.

 

— Как ты успеваешь обдумывать такие глобальные вещи, писать статьи, вести блог? Чувствуешь невозможность не делать всё это? Внешние обстоятельства ведут? Понимаешь масштаб своего таланта мыслить и ощущаешь долг перед человечеством?
— Скорее, первое. Процесс выглядит так, что сложившиеся идеи начинают жечь мозг, и уже нельзя не придать им форму. Вообще-то я не люблю писать, тяжело это — вытаскивать из головы, формулировать, искать слова, подгонять.

 

— Наверное, это взаимно индуцирующие друг друга вещи: глаголом жечь сердца людей можно, только если они самого тебя жгут.
— Чёрт его знает. Иногда бесит весь этот труд. Я бы, если мог, не писал бы — книжки читал бы да спортом занимался. Но как засядет что-то в голове, так хоть вешайся.

 

— И хорошо. Дисциплинирует перед лицом твоего дара придумывать что-то совершенно новое и передавать в пространство.
— Знаешь, сколько и как я матерился, когда создавал тот семинар по боевой травме после первого контракта? Там такой объём надо было перелопатить! Я мог сидеть часами, глядя в стену и обдумывая это всё. Потом внутрь себя кричал, как маленький ребёнок: «Да не хочу я!» — и бегал чай пить или музыку слушать.

 

— Терпи. Дан тебе этот новаторский дар, значит, придётся тебе как-то его освоить.
— Да я не отказываюсь.

 

— Я читала твою свежую статью о фундаментальной трансформации медицинского обеспечения боевых действий в условиях современной войны — она довольно утилитарная, при этом жёсткая. Скажи в двух словах, в чём заключается эта трансформация?
— В том, что массовое применение БПЛА бросило вызов штатному устройству структуры медслужб, которое не соответствует новой «беспилотной» реальности. Требуется не только пересмотр логистики, организации помощи, но даже состава индивидуальных аптечек.

 

— Почему? Что не так с аптечками?
— Штатная АППИ-8 содержит разовый запас обезболивающего, рассчитанный на быструю эвакуацию после ранения. Действительность же такова, что раненые и больные порой неделями остаются на передовых позициях. Всё это требует повторного, регулярного применения анальгетических средств, то есть их расход может в несколько раз превышать носимые запасы.

 

 

— Такая длительная невозможность эвакуации и есть следствие новой «беспилотной» реальности?
— Так точно. Из-за массированного применения дронов бойцы подолгу не могут покинуть позиции — от нескольких дней до нескольких месяцев. Не только эвакуация раненых, любая ротация замедляется: отпуск, обучение, различные задачи, поставленные командованием. Это, в свою очередь, ведёт к тому, что у изначально здоровых соматически и психически бойцов возникают заболевания либо обостряются уже существующие, что, опять же, требует наличия и соответствия препаратов на месте.

 

— Поэтому ты решил открыть настоящий медпункт со складом медикаментов, необходимым оборудованием и даже с палатой на несколько человек, в которой ребята в острых состояниях смогут остаться. Он произвёл на меня впечатление, хотя там ещё идёт подготовительно-ремонтный этап.
— Да, я на своём месте, с помощью гуманитарщиков, оборудовал такой узел медпомощи, который соответствует моему врачебному опыту в зоне СВО. Я не могу сидеть спокойно, когда вижу, что можно что-то сделать. И потом, я ведь пошёл сюда сознательно. А если ты пошёл на что-то сознательно, надо исполнять свои собственные решения по максимуму.

 

— При том, что ты на войне, у меня полное ощущение, что ты счастливый человек. Ты равен сам себе сейчас буквально, пребываешь в своём лучшем изводе. И как мужчина — новый ребёнок у тебя родился, и как гражданин — ты защищаешь Родину. Находясь в зоне СВО, ты профессионально занимаешь именно то место, которое хотел. Ты в кульминации, расцвете своей жизни.
— Да, так и есть. Я не очень понимаю слово «счастье», но так и есть: у меня внутри нормально, хорошо.

 

 

— Разумеется, я не имею в виду под «счастьем» сиюминутную эйфорию. Но вот это ощущение себя на месте, ощущение того, что твоя жизнь происходит сообразно тебе самому, а не как-то поперёк.
— Правильно ты говоришь. Я себя чувствую в жизненной полноте, скажем так, места, времени, окружающих людей, решений. Как-то всё хорошо притёрто, всё работает. Я делаю то, что хочу. Не в смысле вседозволенности, нет. Но я живу в соответствии со своим пониманием жизни, которую я хочу жить.

 

— У тебя много разных ресурсов, которые ты с удовольствием тратишь. При этом ещё умудряешься такие огромные вещи обдумывать, как суверенная психотерапия.
— Не только суверенная. Нам ещё весь мир учить нормальной психотерапии.

 

Специально для ANNA NEWS, Ольга Губочкина

 

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Для того чтобы оставить комментарий, регистрация не требуется


Присоединяйтесь к нам на нашем канале!
Наверх Наверх

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: